Список публикаций

Читающий писатель

Ленечка (Из цикла «Подстрочник»)

И питается не щами (Из цикла «Подстрочник»)

Последняя газета (Роман)

Читающий писатель



Незадолго до новогодних праздников мы обратились к отечественным прозаикам и поэтам разных поколений с просьбой высказать свое мнение об итогах минувшего года. Имелись в виду, конечно, итоги именно литературные (было, в частности, интересно выяснить, читают ли писатели произведения своих современников и что именно читают), но некоторые из наших авторов сочли необходимым вести речь не только об этом...

Татьяна БЕК

Самое сильное читательское событие минувшего года, конечно, "Суер-Выер" Юрия Коваля - сентябрьский номер "Знамени". Автор умер на пороге августа, успев, слава Богу, порадоваться журнальной верстке.

Это вещь - автор определил ее жанр с лукавой гордыней: пергамент - выдающейся органики и загадки, детскости и глубины, простоты и многомерности.

Предтечи - Свифт, Рабле, Сервантес, возрожденческий философский юмор. Кстати, о юморе в нашей сегодняшней литературе вообще. Абсолютно согласна с Александром Межировым (а его новые, дошедшие из Америки, поэтические циклы в "Знамени" и "Вопросах литературы" - тоже событие 95-го: в этих стихах поэт говорит о важнейших материях бытия "С последней прямотой"), заявившим недавно:

Когда в России разрешили юмор,

Он, этот юмор, умер. Нет, не умер,

Но эхо, резонанс, материал

Вдруг утерял.

История со свистом

Кровавое крутнула колесо, -

Остался только Зощенко со Свифтом,

Да с Шукшиным Сервантес. Вот и все.

Да, в этой пергаментной, а не просто анекдотной, в этой на долгие времена традиции и написал свой последний все-таки роман Юрий Коваль. Фрегат "Лавр Георгиевич" (это не фрегат "Паллада" и не крейсер "Аврора", роняет писатель между делом, выстраивая фантазийно спрессованный НЕдокументальный путевой дневник как повод к игре, раздумьям, исследованию нравов и самоанализу) плывет по волнам океана, огибая или не без приключений навещая острова неподдельного счастья... большого вна... голых женщин... пониженной гениальности... посланных на...

Если и признать, что современный русский постмодерн существует всерьез, а не имитируется доморощенной бригадой авангардистского труда, то вот он - одинокий и доподлинныЋх, попадающих в нерв вещей, с почти прозаической плотностью реалий. Иногда из Новосибирска приходят компьютерные распечатки новых стихов Марата Муканова, более известного под псевдонимом "Шериф": в этом году мы наконец познакомились, и я счастлив любыми контактами с этим поэтом, многое договаривающим за меня.

К пятерке моих любимых книг ("Уленшпигель", "Повесть о Сонечке", "Потерянный дом" Житинского, "Что-то случилось" Хеллера и "Исповедь" блаженного Августина) в этом году прибавилась наконец пятая - "Человек, который был Четвергом" Честертона - прочитанная с подачи Новеллы Матвеевой. Давно пора вернуть ей первый том честертоновского трехтомника и взять, например, второй, но расстаться с "Четвергом" мне пока слабо.

В метро, чтобы не смотреть по сторонам и не думать, я чаще всего читаю Моэма - это очень успокоительный писатель.

Еще я в этом году чаще, чем мне хотелось бы, читал УК РСФСР - сперва как подследственный, в связи с собственным идиотски-дутым делом, потом как журналист, в связи с делами Новодворской, НТВ, Витухновской и Орехова. "Устрой лишь так, чтобы теб отныне недолго я еще, о блин, читал".

Леонид ЗОРИН

С годами приходится ограничивать круг чтения - так получилось, что в "Знамени" я прочитал лишь роман Владимова "Генерал и его армия" и повесть Дмитриева "Поворот реки".

Книга Владимова примечательна уже тем, что в известной мере меняет привычную жанровую природу советского военного романа.

Войне уже пятьдесят с лишним лет, но все еще литература о ней воспринимается читателем как художественное отражение если не его собственной жизни, то его времени, его века. Ее герои ни в коем случае не исторические персонажи.

Этому есть свое объяснение - ведь поколение той страды еще не сошло с ристалища жизни, участвует в ней и даже пытается активно воздействовать на нее. К тому же, видимо, сформировались литературная традиция, литературная модель, установился взгляд на события и на людей тех сакральных лет.

Похоже, впервые война ожила уже в историческом романе. Дело не в том, что его автор относится к другой генерации, он - не юноша и по возрасту близок своим предшественникам и старшим коллегам, он, так сказать, в пограничной зоне и, надо думать, не все его раны зарубцевались и заросли. Но сам роман уже обращен к другой эпохе, к другому столетию. Не эпос, но предвестие эпоса. В нем ощущается та отстраненность, в которой зреет - совсем иная - способность к исследованию, к анализу, ина готовность к объективности.

Роман написан почти без пустот, пространство густо заселено, энергия текста - высокой пробы, вот разве финал исполнен пожиже. Возможно, что это обидные протори журнальной версии и в переплете он будет выглядеть убедительней, на уровне остальных страниц.

И повесть Дмитриева, безусловно, незаурядная работа. Он трудится, может быть, в самой коварной и ускользающей сфере словесности. Монтень однажды сказал, что сюжет необходим одной лишь посредственности. Пожалуй, слишком категорично, и все же не каждому дано соткать такое движение жизни практически без всякой опоры на те или иные события. У настоящего литератора слово точно рождается в пальцах, само ведет за собою автора, и как бы без его принуждения творит и пространство и среду, в которых естественно возникает некая новая реальность.

Александр КАБАКОВ

Казалось бы, нет ничего проще, чем выбрать наиболее сильное из литературных впечатлений минувшего года: как очень многие, с возрастом читаю нового все меньше, так что выбирать вроде бы нетрудно. Тем не менее...

Остаюсь под влиянием обнаруженных еще с год назад рассказов Асара Эппеля. Уже пару раз перечитал его сборник "Травяная улица", читаю все публикующееся в журналах, - очевидно, это образует следующий сборник, - а все никак не могу точно определить ощущение. Бывает такая еда: так вкусно, что оторваться нельзя, наваливаешься, пренебрегая возможностями желудка и вообще здравым смыслом, и вдруг - все, не могу, во рту горечь, живот, как барабан... А пройдет время, и опять тянет непреодолимо, и сглатываешь слюну, вспоминая. В чем тут дело?

Ну, конечно, в очень созвучной мне ностальгии по предметам и людям самой нищей из рухнувших империй, по вещам, к которым именно из-за нищеты были так внимательны. Прочитавши рассказ Эппеля "Сладкий воздух", сравнительно юна и безусловно образованная дама спросила у меня, что такое дульцин. И сейчас же вспомнил этот болезненно-розовый порошок, сверх-сахарин, мечту - и почувствовал его вкус - и запах паровозной гари ощутил, от которого мен тошнило в теплушке, выделенной для перемещения двух офицерских семей к новому месту службы глав, - и мою постель на хорошо промытом, чуть сыроватом дощатом двойном полу в нашей половине - и девочку на год младше, которую я почему-то считал Мальвиной, возможно, из-за голубого банта в кукольных локонах, - и... Но не только же в этом дело, ей-Богу!

А в том дело, что страннейшим образом сочетаются у этого автора то, что сейчас принято называть текст (название это терпеть не могу), то есть нечто совершенно отдельное от прочей реальности, суверенная параллель, иная реальность - с реальностью самой что ни на есть обычной, только сгинувшей, - и еще с самой что ни на есть обычной, дико старомодной трогательностью, вплоть до слез. У большинства других - что-нибудь одно.

Рассказы Александра Хургина, позапрошлогоднего лауреата "Знамени", в "Дружбе народов". Вероятно, я эту руку знаю дольше всех, кто теперь может судить, - лет двенадцать. Русский писатель, еврей, житель Днепропетровска. Начинал он как "юморист", а тем, к чему теперь пришел, подтверждает давнее мое убеждение, возникшее из собственного опыта: не бывает "юмористических писателей", как не может быть "фортических композиторов", например (от слова forte). Юмор - не жанр, а качество литературы, одно из. Причем, думаю, обязательное. У Хургина, кроме него, присутствуют еще все остальные, включая такой органичный трагизм восприятия всего, вплоть до погоды, какого не знаю ни у кого из действующих сочинителей, исключая, может, Петрушевскую.

Новые рассказы Василия Аксенова в "Знамени" и в русском "Playboy". Собственно, тут говорить особенно нечего, рассказы новые, а любовь старая. Радостно то, что эти публикации любовь поддержали, потому что к "Московской саге" привыкать было трудно, как к новому цвету волос любимой женщины, как к английскому движению по другой стороне улицы - вроде бы и понимаешь, что так тоже можно, и даже неплохо, но никак не включишься. Рассказы же так погладили по шерсти, что даже написал по поводу одного из них эссе, впервые решился написать о Василь Палыче. Скоро выйдет в одном из "новых красивых" журналов.

Странная и, бесспорно, этапная мемуарная проза Андрея Сергеева опять же в "Дружбе народов". Все о том же - о советской Атлантиде, о сгинувшей империи, которая, в свою очередь, сохраняла реликты предыдущей сгинувшей... Чрезвычайно интересная мне и отчасти знакомая среда: московское родовитое, гордое мещанство. Блистательно написано. Патологическая память.

Наконец, вовсе уникальное мое впечатление: последнее сочиненное Сергеем Юрьененом. Будучи в Праге, где автор этот теперь живет, - по новому месту "Свободы", на которой служит, - и воспользовавшись неделикатно ситуацией, сунул я нос в разрозненные листки рукописи романа "Фашист пролетел". И уже не смог оторваться, как всегда. Ранние семидесятые, большой провинциальный советский город, молодые люди, опутанные всем, что так легко забыли те, кто числит себ советскими по сей день. По-настоящему же советский - последний, быть может - писатель - это Юрьенен, помнящий все и старательно выписывающий свой бесконечный счет к той жизни, которая и почти через двадцать лет эмиграции осталась единственно для него действительной. А мы - все, независимо от отношения - уже и подзабывать стали...

Между тем, разве не живем мы еще там в той же степени, что и здесь, среди свободы и беспредела, среди беспредела свободы, среди свободы беспредела? Там, среди обкомовских детей, среди чужих местных девушек и своих иностранок, в издалека долетающей взрывной волне сексуальной революции, рвущей все нетренированные перепонки, среди будущих лидеров нынешних партий, с которыми вместе пили портвейн и ходили по хатам, среди стукачей, ставших "прорабами", среди себя, ставших старыми дураками, с идиотическим энтузиазмом приветствующими "новую светлую жизнь".

Что делать, как говорит та же юная дама, "это возраст" - ностальгия по детским пятидесятым и юным семидесятым. Вероятно, она права, но от этого ничего не меняется. Сахарин, джаз, первые джинсы, первая женщина, первый удар лбом о гэбэшную стену, первое написанное, первая мысль о смерти... То, что возвращало к первому, - то из прочитанного и запомнилось.

Николай КЛИМОНТОВИЧ

Отвечая на вопрос об итогах и уроках прошедшего литературного года, я не хотел бы называть конкретные имена беллетристов. Понятно почему: я не критик, у меня нет "обоймы", я сам сочиняю книжки и в прошедшем году я выпустил в свет новый роман. Как всякий самовлюбленный сочинитель, я хотел бы, чтобы именно моя книжка маячила на первом плане, а мое имя возглавляло писательский список прошлогодних достижений...

Я могу лишь поделиться некоторыми соображениями по поводу печальных дней, что настали дл российской прозы. И в отчизне, и за ее пределами.

Впрочем, с заграницей все ясно. На Западе прошла мода на Россию, и в картотеках тамошних издательств застряли лишь те имена, что попали туда на волне любви к горбачевской перестройке. Новые - нерентабельны, ведь и книги уже "запущенных" русских авторов никто не покупает и - уж подавно - никто не читает. Те, кого знают в Германии, скажем, по преимуществу - российские "постмодернисты", т.е. авторы, пишущие темно и до неловкости старомодно. Это можно было простить в годы, обрамлявшие падение Берлинской стены, но нынче кредит терпения исчерпан. Увы, на Западе так и не дождались отчетливого голоса из России, просто и ясно рассказывающего, что, собственно, здесь творится. Приходится читать "Русский дом" Ла Карре, где все доступно растолковано про бывшее КГБ и "русских красавиц".

Сложнее обстоит дело внутри. В самой России, безусловно, живут люди, которые при случае могли бы взять в руки непереводную книгу, написанную "здесь и сейчас". Этих людей немного. Они уже не замирают при звуке слова "писатель". Они не ждут от сочинителей-беллетристов пророчеств и поучений. Они бесхитростно хотели бы того же, что и их коллеги-читатели на Западе: прочитать о том, что творится вокруг. Услышать спокойный голос, умную речь, достойную интонацию. Им не до красот стиля, их мутит от "метафизичности". Забавно, но, пустившись в публицистику лет пять назад, обратно никто из прозаиков не приплыл. Они в этой самой публицистике и захлебнулись. Все меняется слишком быстро, включая собственные писательские "убеждения", которые, как им отчего-то кажется, они обязаны иметь, будто давали подписку. Но "убеждения", как видно, не Муза.

Положа руку на сердце, я не могу назвать - в отличие от Букеровского жюри, которое нашло аж троих сочинителей, чтобы включить их имена в "малый лист", - не могу назвать ни одного имени, которое я ответственно порекомендовал бы издателю, если б нашелся сумасшедший, готовый вкладывать деньги в текущую российскую словесность. Я подчеркиваю - ни одного. У меня, безусловно, есть симпатии и личные привязанности в писательском мире, но я отчетливо понимаю, что Читатель их, скорее всего, не разделит. Ему, в отличие от меня, неинтересны сегодня частности - пища устойчивых эпох, общепринятых норм, излишка денег. Ему нужно Слово. Русский читатель сегодня - это человек, взыскующий Веры и Храма. Даже Жванецкий уже не смешон. И проза, остающаяся старым анекдотом, тоже уже не смешна. Автора, о котором я говорю и которого ждут в России, сегодня нет. Придет ли он завтра - неведомо. И говорить сейчас об "итогах года", значит, жевать уже пережеванное.

Если смотреть на дело в этом ракурсе, то у русской литературы сейчас трудное и счастливое время. Она беременна. Остается ждать родов. Впрочем, боюсь, что нынешние журналы и издатели окажутся плохими акушерами.

Анатолий КУРЧАТКИН

Жизнь остаетс не жизнью, а междужизньем. И неизвестно, какой будет жизнь, когда она, наконец, наступит.

В облике пророка и духовника писатель больше не нужен России. Писатель как жрец того роскошного сияющего храма, что посвящен самому Аполлону, богу Солнца, богу-целителю, богу-прорицателю, как хранитель некоего тайного, эзотерического знания, что влито в него изначально, природой его словесного дара, - отторгается массовым сознанием, не воспринимается им и даже вызывает вражду. Писатель требуется читателю в виде "пефёмера", некоей разновидности массовика-затейника советских времен, в роли эдакого ненавязчивого напарника при поглощении определенных удовольствий жизни.

Тому свидетельством - практика новых (и старых, из тех, что сохранились) российских издательств. Чейз с Кингом основательно потеснены именами вполне отечественными. Но каков выбор! Отечественные эти имена - суть те же чейзы и кинги, только Чейз с Кингом рядом с ними - выдающиеся мастера. Над страницами выпущенных книг читателю назначено не сопереживать героям - тем паче с эпитетом "эстетический", - а вполне натурально умирать от ужаса и замирать от восторга. Писателей все эти "эксмо" и "локиды" пока не выпестовали.

Есть, конечно, прием: закрыть глаза - и не видеть книжного прилавка. Или повернуться к издательской практике спиной, обратившись лицом к журналам. И тут, если способен быть честным, придется сказать: не верьте, господа, этому жалкому критическому скулежу, что повсеместен в российской печати уже года три: нет литературы, нет литературы! Литература есть. Это пышный, цветущий сад с новыми, диковинными растениями, которые еще требуют своего названия, а чего нет, того нет: критики. Но это особая тема, и о ней должно отдельно. А литература есть, ее много, и какой изощренной она стала, какой эстетически утонченной. Тому примером едва не каждый толстый журнал, - было бы время на исследование их годовых подборок.

Цветущий этот журнальный сад, однако, - не что иное, как резервация. Нечто вроде огороженной территории для невписывающихся в белую цивилизацию индейцев или тех же американских эскимосов. Доплачивает немного государство, приплачивает чуть-чуть Сорос или кто-то еще - вот и наскреблись деньги, чтобы оплатить типографские и почтовые расходы, выплатить зарплату сотрудникам и капнуть гонорарчиком автору. Сломай завтра этот высокий забор, которым обнесена журнальная резервация-сад, и под воющим ледяным ветром нынешнего российского рынка от него во мгновение ока останется один непролазный бурелом.

Жестко и безальтернативно нынешняя российская жизнь предлагает писателю два пути, и никаких иных. Первый, открыто-рыночный - сделаться отечественным Чейзом-Кингом, второй, закрыто-реликтовый - плюя на низкие вкусы толпы, служить высокому искусству в резервациях журналов. Основная разница между двумя этими путями заключается в том, что первый предполагает некоторое материальное вознаграждение, второй - лишь надежду на него в виде пресловутой премии Букера.

Писатель в прежнем российском значении этого слова изводится сейчас в России как вид. И напрасно надеяться, что в резервации можно остаться прежним русским писателем - тем самым пророком, учителем, духовником. Резервация есть резервация: замкнутое пространство, стерильная атмосфера; когда твоему голосу поставлен предел в виде огораживающего забора, независимо от твоей воли, силой инстинкта твои голосовые связки станут приспосабливаться к тому пространству, на котором дано звучать производимым ими звукам.

Новый русский писатель формируется на глазах. Писатель для понимающей элиты, писатель дл своих, говорящий с избранными об избранном, - димиург, да, но не жрец Аполлонова храма. И писатель для толпы, для черни, сочинитель чтива - может быть, умелый и искусный ремесленник, но не мастер.

Ничего третьего сегодняшнее время не предлагает. Журналисты, депутаты, политологи, служители культа отобрали у писателя "общественное служение"; да ведь писатель того и хотел, к тому и стремился - только неосознаваемо, безотчетно. Признайся себе в этом, говорю я себе.

Признаюсь.

Что делать писателю, не склонному ни к первому, ни ко второму типу писательства, со своей жизнью в современной России? Для которого литература - не эстетическая игрушка, не средство для медитации и, равным образом, не штамповка поделок для пляжно-дорожного развлечения, не сказывание ужасных сказок с трупами и кровью взрослым дядям и тетям?

Здравый смысл говорит о том, что все это - ситуация переходного времени, ситуация междужизнья, и подбивать бабки рано. Если везде, во всем мире, где властвует рыночна экономика, тем не менее существует и не шибко "рыночная" литература, что пытается совместить в себе качества литературы "для посвященных" и в то же время "литературы для всех", - почему такой литературе вдруг пресечься в России? Конечно, литература отнюдь не должна быть сплошным учительством, занудным проповедничеством, от которого хочется сигануть подальше, но убери из литературы эти черты - и зачем она тогда нужна? Изыск формы потенциальный читатель получит в видеоклипе, пришедшем к нему с цветного телеэкрана, а детективную фабулу переживет едва не наяву в компьютерной игре. Тогда - ау, литература, прощай!

Но понимая на трезвую голову, что окончательной смерти литературы не предвидится, с той же степенью ясности я осознаю, что до этого будущего, в котором литература возродится, нужно дожить. Когда оно настанет, я не знаю. И знает ли кто-нибудь? Дожить - вот сегодняшняя задача. Доживешь ли - вот вопрос.